К книге

Трое в лодке, не считая собаки · Глава VI

Глава VI

Трое в лодке, не считая собаки · Джером К. Джером · глава 8 из 21 · 2 968 слов

Кингстон. — Поучительные замечания о древней английской истории. — Поучительные замечания о дубовой резбе и жизни вообще. — Несчастное положение Стивингса-младшего. — Размышления о древности. — Я забываю о руле. — Интересные последствия. — Гамптон-Корт. — Гаррис в роли проводника.

Было чудесное утро, конец весны или начало лета, назовите как угодно, когда нежная зелень травы и листьев начинает принимать яркий, густой оттенок, и природа наноминаеть прекрасную юную девушку, всю трепещущую от странного, лихорадочного возбуждения перед пробуждением женственнооти.

Старинные улицы Кингстона, спускавшиеся к берегу, были очень живописны при ярком солнечном свете; сверкающая река с медленно тянущимися барками, заросший кустами бечевник, нарядные виллы по ту сторону реки, Гаррис, трудящийся у весел, древний замок Тюдоров, неясно рисовавшийся на горизонте, — все это озаренное солнцем, сливалось в такую яркую и в тоже время спокойную, полную жизни и тем не менее мирную картину, что я забылся, погрузившись в сладкую полудремоту.

Я думал о Кингстоне или „Кинингестоне“, как называли его в старые времена, когда саксонские „Kinges“ (короли) венчались тут на царство. Великий Цезарь перешел здесь реку и римские легионы стояли лагерем на её высоких берегах. Цезарь, подобно Елизавете в позднейшие годы, заглядывал, кажется, всюду; только он был щепетильнее королевы Бесс: он не останавливался на постоялых дворах.

Королева-девственница была просто помешана на постоялых дворах. Вряд ли найдется харчевня на расстоянии десяти миль от Лондона, где бы она не побывала хоть мимоходом, — или останавливалась, или ночевала. Спрашивается, если Гаррис, в силу кокого-нибудь удивительного превращения, сделается великим и добродетельным человеком, и будет назначен первым министром, и умрет, признают ли уместным надписать на трактирах, которые он посещал: „Гаррис пропустил здесь рюмочку горькой“; „Гаррис выпил здесь две кружки шотландского пива летом 1888 года“; „Гаррис был выведен отсюда в декабре 1886 года“?

Нет, пришлось бы сделать слишком много таких надписей! Напротив, прославятся трактиры, которых он не посещал: „Единственный кабак в южном Лондоне, где Гаррис никогда ничего не пил“. Такая надпись привлечет массу публики.

Воображаю, как ненавидел „Кинингестон“ бедный слабоумный король Эдвин! Праздник коронации оказался ему не по силам. Может быть, ему не понравилась кабанья голова, начиненная обсахаренными орехами, и он не мог больше наливаться вином и медом; только он ускользнул от шумного сборища, чтобы провести часок со своей возлюбленной Эльдживой.

Может быть, они сидели рядышком у окна и любовались игрой лунного света на воде, прислушиваясь к доносившимся из отдаленных зал шуму и крикам разбушевавшейся компании.

Но вот грубый Одо и св. Дунстан вламываются в комнату, и, осыпая бранью кроткую королеву, уводят беднягу-Эдвина к пьяному сборищу.

Прошло много лет; саксонские короли и саксонские пьяницы погибли при звуках военной музыки, и Кингстон утратил на время свое величие, которое, впрочем, вернулось к нему с лихвою, когда Гамптон-Крот сделался резиденцией Тюдоров и Стюартов и на реке появились королевские лодки, из которых выходили расфранченные кавалеры, восклицая:

— What Ferry, Ho! Gadzooks gramercy.

Многие старинные дома в окрестностях напоминают о том времени, когда Кингстон был королевской резиденцией, и придворная знать селилась в нем поближе к королю, а дорога к королевскому замку оживлялась звоном оружие, топотом коней, шелестом бархата и шелка да красивыми лицами. Большие просторные дома с круглыми, решетчатыми окнами, высокими каминами и остроконечными крышами полны воспоминаниями о рукавах с буффами, о расшитых жемчугом нагрудниках и вычурных клятвах. Они были выстроены в эпоху, „когда люди умели строить“. Красные черепицы только затвердели от времени, а дубовые лестницы до сих пор не скрипят и не трещат, когда вы по ним ходите.

Кстати, я вспомнил о великолепной дубовой лестнице в одном из кингстонских домов. Теперь в нем устроена лавка, но когда-то он очевидно, был жилищем какого-то важного лица. Один из моих друзей, живущий в Кингстоне, зашел туда купить шляпу и, по рассеянности, заплатил за нее втридорога.

Хозяин (он знает моего друга) в первую минуту был несколько поражен, но живо опомнился и, чувствуя, что такой образ действия заслуживает поощрения, спросил у нашего героя, не желает ли он посмотреть прекрасные образчики старинного резного дуба. Тот согласился, и хозяин провел его через лавку на лестницу внутри дома. Перила её оказались действительно артистической работы, а стена вдоль всей лестницы была обшита дубовыми панелями с резьбою, которая сделала бы честь любому дворцу.

Отсюда они прошли в гостиную, большую, светлую комнату, оклеенную довольно безвкусными, но веселенькими голубыми обоями. Ничего замечательного, впрочем, в ней не оказалось, так что мой друг даже удивился, зачем его сюда привели. Тогда хозяин подошел к стене и постучал по обоям. Они издали деревянный звук.

— Дуб, — объяснил он. — Резной дуб до самого потолка, такой же, как на лестнице.

— Великий Цезарь! — воскликнул мой друг. — Неужели вы заклеили обоями резной дуб?

— Да, — отвечал тот, — и дорогонько же обошлось это. Понятно, пришлось сначала выгладить стену. Зато комната приняла веселый вид. Раньше она выглядела ужасно мрачно.

Не скажу, чтобы я порицал этого человека (без сомнения, это очень утешительно для него). С своей точки зрения — точки зрения обыкновенного домохозяина, желающего прожить повеселее и отнюдь не одержимого манией к древностям — он прав. Резная дубовая работа красива на вид; приятно иметь в своем доме её образчик; но помещение с резными дубовыми панелями на стенах, без сомнения, будет действовать несколько угнетающим образом на человека, чьи вкусы не направлены в эту сторону. Это все равно, что жить в церкви.

Нет, в данном случае вот что нехорошо: человек, который вовсе не ценит резного дуба, владеет целой гостиной с дубовыми панелями, тогда как люди, которым резной дуб нравится, не могут достать его за бешеные деньги. Это, — кажется, общее правило на нашем свете. Каждый имеет то, чего вовсе не желает иметь, а другие владеют тем, чего желает он.

У женатых людей есть жены, но, кажется, они вовсе не желают жен, а холостые и молодые люди жалуются, что не найдешь невесты. Бедные люди, у которых едва хватает средств, чтобы прокормить самих себя, обременены семьям в десять душ. Богатая пожилая чета, которой некому завещать свои деньги, умирает бездетной.

Или возьмите девушек и их обожателей. Девушки, у которых есть обожатели, вовсе не нуждаются в них; они говорят, что обойдутся без них, что те надоели им, и что пусть они лучше начнут ухаживать за мисс Смит и мисс Броун, которые гораздо старше и у которых нет никаких обожателей; а им ненужно: они никогда не выйдут замуж.

Но лучше не думать о таких вещах: грустно как-то становится.

Был у нас в школе мальчик, которого прозвали Сандфорд и Мертон. Настоящее его имя было Стиввингс. Такого чудака я с тех пор и не видывал. Он не на шутку любил учиться. Он поднимал целые баталии, если ему не позволяли сидеть ночью в постели и зубрить греческий язык, а от французских неправильных глаголов его просто не оторвешь бывало. Он был одержим дикой, неестественной манией сделаться утешением родителей, гордостью школы, получать премии, вырости умником, — его увлекали все эти жалкие идеи. Я в свою жизнь не видал такого странного существа, да еще представьте себе, безобидного, как новорожденный младенец.

И что же, этот мальчик болел раза по два в неделю, так что почти не мог ходить в школу. Вряд ли когда-нибудь существовал мальчик, до такой степени расположенный к болезням, как Сандфорд и Мертон. Стоило появиться какой-нибудь болезни, хотя бы за десять миль, он немедленно схватывал ее, и притом в сильнейшей степени. Он ухитрялся схватить бронхит в каникулярное время и лихорадку на Рождество. После шестинедельной жары и засухи он заболевал ревматизмом, а выйдя из дому в ноябрьское ненастье, возвращался пораженный солнечным ударом.

Однажды его пришлось подвергнуть действию веселящего газа, выдернуть бедняге все зубы и вставить фальшивые, до того мучила его нестерпимая зубная боль. А на смену ей явилась невралгия и стрельба в ушах. Простужен он был всегда, исключая девяти недель, когда у него была скарлатина; кроме того, он постоянно отмораживал себе что-нибудь. Холерная эпидемия 1871 года почему-то обошла нас: был только один случай заболевания в целом приходе — заболел именно юный Стиввингс.

Ему приходилось лежать в постели и есть куриный суп и компот; и вот он лежал и плакал, потому что ему не позволяли делать латинские упражнения и отбирали у него немецкую грамматику.

А мы, остальные, мы, которые отдали бы все наши учебные годы за один день болезни, не могли схватить ничего поважнее судорог в шее. Мы дурачились и шалили, и это освежало нас; мы объедались, чтобы заболеть, и только толстели и разжигали аппетит. Что бы мы ни делали, нам не удавалось заболеть, пока не наступили праздники. Тут, с первого же дня, на нас обрушивались простуда, коклюш и всевозможные недуги, продолжавшиеся до начала учения, когда все они разом исчезали, несмотря ни на что.

Такова жизнь человеческая; мы, подобны траве в поле, которую скосят и сожгут в печи.

Возвращаюсь к дубовой резьбе. Наши прапрадеды, очевидно, обладали замечательным чутьем к изящному и прекрасному. В самом деле, все наши артистические сокровища представляли самую обыденную дрянь четыреста, пятьсот лет тому назад. Я часто спрашиваю себя, есть ли действительно какая-нибудь красота в старинных чашках, пивных кружках, щипцах для свечей, которыми мы так восхищаемся, или им придает такую прелесть в наших глазах отблеск давно минувшей эпохи. Предметы, служившие тогда обыденной домашней утварью, мы вешаем на стены и прячем в стеклянные шкапы; розовых пастушков и желтых пастушек, которых женщины XVIII века считали дрянными дешевыми безделушками и совали раскапризничавшимся детям, мы показываем нашим друзьям, и те делают вид, что восторгаются ими.

Будет ли и впредь то же самое? Неужели сегодняшним сокровищем всегда останется вчерашний хлам? Быть может, и наши тарелки, с нарисованными на них деревьями, попадут на камин важной особы 2000 года, как образчик старинной артистической работы. И наши чашки с золотым ободком и золотым цветочком (неизвестного вида) на донышке попадут на шифоньерки, и сама хозяйка дома будет вытирать с них пыль.

А китайская собачка, украшающая спальню в моей квартире? Это белая собачка, с голубыми глазами и носиком приятного красного цвета с черными крапинками; голова у неё задрана кверху и выражает дружелюбие, граничащее с глупостью. Мне она не нравится. Как произведение искусства, она раздражает меня. Легкомысленные друзья мои подшучивают над ней, и сама хозяйка отнюдь не восторгается ею и объясняет её присутствие только тем, что она подарена ей теткой.

Но более чем вероятно, что лет через двести эта же собачка будет найдена где-нибудь в куче старого хлама с отбитыми ногами и без хвоста, сойдет за старинную китайскую и будет украшать чей-нибудь кабинет. Посетители будут восхищаться ею. Станут изумляться удивительно нежному цвету её носа и рассуждать о том, как прекрасен был у неё хвост.

Нам, в нашем веке, не нравится эта собачка. Это, для нас слишком обыкновенный предмет. Все равно что звезды или закат солнца: мы не восторгаемся их красотой, так как они постоянно перед нашими глазами.

Так точно и китайская собачка. В 2288 году она возбудит энтузиазм. Искусство приготовления таких собачек будет забыто. Наши потомки станут удивляться нашему мастерству. О нас будут говорить почтительно: «Великие старинные мастера, бывшие гордостью XIX века и создавшие таких собачек».

Узор, который старшая дочь вышивает в школе, получит название «ткань эпохи Виктории», и ткани этой просто цены не будет. Белые пивные кружки, с голубыми полосками из деревенской харчевни, потрескавшиеся и облупившиеся, будут продаваться на вес золота, и богатые люди станут пить из них кларет. Путешественники из Японии станут скупать всевозможный хлам, уцелевший от разрушения, и отвозить его в Иеддо в качестве старинных английских редкостей.

В эту минуту Гаррис выпустил весла и опрокинулся на спину, задрав ноги кверху. Монморанси взвизгнул и перекувырнулся; большая корзина подскочила так, что все вещи вылетели.

Я изумился, не потерял, однако, присутствия духа, и сказал довольно веселым тоном:

— Галло! Что случилось?

— Что случилось? То, что вы…

Нет, поразмыслив, я не решился повторить слова Гарриса. Я был достоин порицания, — соглашаюсь, но можно ли простить грубость языка и неприличие выражений, да еще такому человеку, как Гаррис, получивший, сколько мне известно, тщательное воспитание? Я думал о других вещах, — мудрено ли, что я забыл о руле и мы врезались в бечевник. В первую минуту трудно было сказать, где кончаемся мы, и где начинается мель, но потом мы кое-как разобрались и отделились от неё.

Как бы то ни было, Гаррис заявил, что с него довольно, и теперь моя очередь работать. Итак, я взялся за весла, и мы направились мимо Гамптон-Корта. Какая прекрасная старинная стена тянется тут вдоль реки! Я всегда с удовольствием проезжаю мимо неё. Это такая приятная, веселая, милая стена! Какой живописный вид придают ей пестрые лишаи, седой мох, нежный молодой виноград, который, забравшись наверх, осторожно перевешивается вниз посмотреть, что делается на реке, и задумчивый старый плющ, вьющийся неподалеку! Сотни оттенков, красок, пятен сменяются на каждые десять ярдов этой стены. Если бы только я умел рисовать и раскрашивать, я сделал бы прекраснейший рисунок этой старинной стены, — право! Вообще я часто думаю, как хорошо было бы жить в Гамптон-Корте. У него такой спокойный, мирный вид; тут должно быть очень приятно бродить рано утром, когда люди еще спят.

Не знаю, впрочем, что бы я сказал, если бы в самом деле пришлось жить в Гамптон-Корте. Тут, должно быть, ужасно грустно и тоскливо по вечерам, когда таинственные тени скользят по стенным панелям, а эхо отдаленных шагов отдается в каменных коридорах, то приближаясь, то замирая вдали, и все погружается в гробовое молчание, так что вы слышите биение собственного сердца.

Мы, люди, — дети солнца. Мы любим свет и жизнь. Вот почему мы стремимся в города, а деревня пустеет с каждым годом. При солнечном свете, днем, когда природа оживляется и хлопочет вокруг нас, нам нравятся холмы и леса; ночью же, когда мать-земля засыпает, тогда мир кажется таким одиноким, что мы трепещем, как дети в пустом доме. Тогда мы сидим и вздыхаем, мы стремимся к освещенным газом улицам, где слышны голоса людские и шум человеческой жизни. Мы чувствуем себя беспомощными и маленькими в ночной тишине, когда ветер шелестит верхушками темных деревьев. Духи реют вокруг нас, и их безмолвные взгляды угнетают нас. Но в большом городе, при ярком свете тысяч газовых рожков, среди криков и шума мы чувствуем себя в своей тарелке…

Гаррис спросил, бывал ли я когда-нибудь в Гамптон-Кортском лабиринте. Ему случилось однажды побывать там в качестве проводника. Он изучил его на плане; и устройство лабиринта оказалось простым до глупости, так что вряд ли стоило платить два пенса за вход. Гаррис водил туда одного из своих родственников.

— Пойдемте, если хотите, — сказал он, — только тут нет ничего интересного. Нелепо называть это лабиринтом. Первый поворот направо — и вы у выхода. Мы обойдем его в десять минуть, а там отправимся куда-нибудь позавтракать.

В лабиринте они встретили несколько человек, которые гуляли там уже около часа и рады были бы выбраться. Гаррис сказал, что они могут, если угодно, следовать за ним; он только что вошел и сделает всего один круг. Они ответили, что очень рады, и последовали за ним.

По дороге к ним приставали все новые и новые лица, пока не собралась вся публика, находившаяся в лабиринте. Люди, потерявшие уже всякую надежду выбраться отсюда и увидеть когда-нибудь семью и друзей, ободрялись при виде Гарриса и примыкали к процессии, благословляя его. По словам Гарриса, их набралось двадцать человек, в том числе одна женщина с ребенком, которая провела в лабиринте целое утро и теперь уцепилась за его руку, чтобы случайно не потерять его.

Гаррис повернул направо, но путь оказался очень длинным, и родственник заявил, что лабиринт, по-видимому, очень велик.

— О, один из самых обширных в Европе! — подтвердил Гаррис.

— Должно быть, — отвечал родственник, — мы прошли уже добрых две мили. Гаррис начинал чувствовать смущение, но все еще бодрился, пока они не наткнулись на кусок пряника, валявшийся на земле. Родственник Гарриса божился, что видел этот самый кусок семь минут тому назад. — „О, не может быть“, возразил Гаррис, но женщина с ребенком заявила, что — „напротив, очень может быть“, так как она сама отняла этот пряник у ребенка и бросила его за минуту до встречи с Гаррисом. Она прибавила, что желала бы вовсе не встречаться с Гаррисом, и высказала предположение, что он обманщик. Это привело его в негодование, и он достал карту и изложил свою теорию.

— Карта была бы очень кстати, — заметил один из его спутников, — если бы мы знали, где находимся.

Гаррис не знал и заметил, что, по его мнению, самое лучшее вернуться к выходу и начать сызнова. Последняя половина его предложения не возбудила особенного энтузиазма, но первая — относительно возвращения к выходу — была принята единодушно, и вот все потащились за ним в обратный путь. Минут через десять вся компания очутилась в центре лабиринта.

Гаррис хотел было сказать, что он сюда и направлялся, но настроение толпы показалось ему опасным, и он решил сделать вид, что попал сюда случайно.

Во всяком случае куда-нибудь надо было идти. Теперь они знали, где находятся и потому снова взялись за карту. Казалось, что выбраться ничего не стоит, и они в третий раз тронулись в путь.

Три минуты спустя они снова очутились в центре лабиринта.

После этого они так и не могли развязаться с ним. Куда бы они ни направлялись, всякий раз они возвращались к центру. Это повторялось так регулярно, что некоторые решили оставаться на месте и ждать, пока товарищи не сделают обход и не вернутся к ним. Гаррис вытащил было карту, но один вид её привел толпу в бешенство, и ему посоветовали употребить ее для завивки волос. По словам Гарриса, он чувствовал в эту минуту, что его популярность до некоторой степени утрачена.

В конце концов, они окончательно сбились с толку и стали звать сторожа; тот явился, взобрался на наружную лестницу и крикнул им, куда идти. Но все уже так одурели, что не могли ничего понять; тогда он крикнул им, чтобы они стояли на месте и дожидались его. Они сбились в кучу и стали ждать; а он спустился с лестницы и пошел к ним.

Это был молодой и неопытный сторож; забравшись в лабиринт, он не мог отыскать их и, тщетно пытаясь пробраться к ним, в конце концов сам заблудился. По временам они видели его мелькающим то там, то здесь, по ту сторону забора, и он сам видел их и устремлялся к ним, но спустя минуту появлялся на том же самом месте и спрашивал, куда они девались.

Пришлось дождаться, когда один из старых сторожей, кончив обедать, явился к ним на выручку.

В заключение Гаррис прибавил, что, по его мнению, это очень интересный лабиринт и мы согласились уговорить Джорджа сходить туда на обратном пути.