IX
Хорошенькая служанка доктора поджидала меня, держа наготове отворенную дверь на крыльцо. Утренний свет, ослепательно врываясь в переднюю, озарил все лицо помощника мистера Канди в тот миг, как я обернулся и поглядел на него. Не было возможности оспаривать заявление Бетереджа, что наружность Ездры Дженнингса вообще говорила не в его пользу. Смуглый цвет лица, впалые щеки, выдающиеся скулы, задумчивый взгляд, выходящие из ряду пегие волосы, загадочное противоречие между его лицом и станом, придававшее ему как-то разом вид старика и молодого человека, — все было в нем расчитано на произведение более или менее неблагоприятного впечатления на посторонних. И однакоже, сознавая все это, я должен сказать, что Ездра Дженнингс возбуждал во мне какое-то непонятное сочувствие, которого я никак не мог подавить. В то время как светскость заставляла меня ответить на его вопрос, что я действительно нашел прискорбную перемену в мистере Канди, и затем выйдти из дому, участие к Ездре Дженнингсу приковало меня к месту и дало ему возможность поговорить по мной о своем хозяине, которого он очевидно поджидал.
— Не по дороге ли нам, мистер Дженннигс? оказал я, видя, что он держат в руке шляпу, — я хочу зайдти к моей тетушке, мистрис Абльвайт.
Ездра Дженнингс отвечал, что ему надо повидать больного, и это будет по дороге.
Мы вместе вышли из дому. Я заметил, что хорошенькая служанка, — олицетворенная улыбка и любезность в то время как я на прощаньи пожелал ей доброго утра, — выслушивая скромное заявление Ездры Дженннигса о том, когда он вернется домой, поджимала губки и явно старалась избегать его взгляда. Очевидно, бедняга не был домашним любимцем. А вне дома, по уверению Бетереджа, его нигде не любили. "Какова жизнь!" подумал я, сходя с докторского крыльца.
Упомянув о болезни мистера Канди, Ездра Дженннигс, по-видимому, решился предоставить мне возобновление разговора. Молчание его как бы говорило: "теперь ваша очередь". Я также имел причину коснуться болезни доктора и охотно принял на себя обязанность заговорить первым.
— Судя по той перемене, которую я замечаю в нем, начал я, — болезнь мистера Канди была гораздо сериознее нежели я думал.
— Ужь и то чудо, что он ее пережил, сказал Ездра Дженннигс.
— Что, у него всегда такая память как сегодня? Он все старался заговорить со мной....
— О чем-нибудь случавшемся до его болезни? спросил помощник, видя, что я не решался договорить.
— Да.
— Что касается происшествий того времени, память его безнадежно плоха, оказал Ездра Дженннигс: — чуть ли не приходится сожалеть и о том, что у него, бедняги, сохранились еще кое-какие остатки её. Когда он смутно припоминает задуманные планы, — то или другое, что собирался сказать или сделать до болезни, — он вовсе не в состоянии вспомнить, в чем заключалась эти планы и что именно хотел он сказать или сделать. Он с грустью сознает свой недостаток и старается скрыть его, как вы могли заметить, от посторонних. Еслиб он только мог выздороветь, совершенно забыв прошлое, он был бы счастливее. Мы все, пожалуй, были бы счастливее, прибавил он с грустною улыбкой, — еслибы могли вполне забывать!
— Но ведь у всех людей есть и такия события в жизни, которые весьма неохотно забываются? возразил я.
— Это, надеюсь, можно сказать о большей часта людей, мистер Блек. Но едвали это справедливо относительно всех. Имеете вы некоторое основание думать, что утраченное воспоминание, которое мистер Канди, говоря с вами, старался возобновить в себе, было бы важно для вас?
Сказав эта слова, он сам первый затронул именно тот пункт, о котором я хотел расспросить его. Участие, питаемое мной к этому странному человеку, побудило меня прежде всего дать ему возможность высказаться; при этом я откладывал то, что мог с своей стороны сказать об его хозяине, пока не уверюсь, что имею дело с человеком, на деликатность и скромность которого можно вполне положиться. Немногое оказанное им до сих пор достаточно убедило меня, что я говорю с джентльменом. В нем было, так-сказать, непринужденное самообладание составляющее вернейший признак хорошего воспитания не только в Англии, но и всюду в цивилизованном мире. С какою бы целью он ни предложил мне последний вопрос, я не сомневался в том, что могу, — до сих пор по крайней мере, — отвечать ему не стесняясь.
— Мне сдается, что я должен быть сильно заинтересован в утраченном воспоминании, которого мистер Канди не мог припомнить, оказал я. — Смею ли я спросить, не можете ли вы указать мне какое-нибудь средство помочь его памяти?
Ездра Дженнингс взглянул на меня со внезапным проблеском участия в задумчивых темных глазах.
— Память мистера Канди недоступна помощи, сказал он. — Со времени его выздоровления я так часто пытался помочь ему, что в этом отношении могу высказаться положительно.
Я спешил и откровенно сознался в этом. Ездра Дженнингс улыбнулся.
— Может-быть, это и не окончательный ответ, мистер Блек. Можно, пожалуй, восстановить утраченное воспоминание мистера Канди, вовсе не прибегая к самому мистеру Канди.
— Право? Может-быт, это нескромно с моей стороны, если я спрошу: как именно?
— Вовсе нет. Единственное затруднение для меня в ответе на ваш вопрос заключается в том, чтобы вы поняли меня. Могу ли я расчитывать на ваше терпение, если вновь коснусь болезни мистера Канди, и на этот раз не обходя некоторых научных подробностей?
— Пожалуста, продолжайте! Вы уже заинтересовала меня в этих подробностях.
Горячность моя, кажется, забавляла его или, вернее, нравилась ему. Он опять улыбнулся. Тем временем последние городские дома остались позади нас. Ездра Дженнингс приостановился на минуту и сорвал несколько диких цветов на придорожной изгороди.
— Что это за прелесть! проговорил он, показывая мне маленький букет: — и как мало их ценят в Англии!
— Вы не постоянно жили в Англии? сказал я.
— Нет. Я родился и частию воспитан в одной из наших колоний. Отец мой был Англичанин, а мать.... Но мы удалились от нашего предмета, мистер Блек, и это моя вина. Дело в том, что эти скромные придорожные цветочки напоминают мне.... Впрочем, это все равно; мы говорили о мистере Канди, возвратимся же к мистеру Канди.
Связав несколько слов, неохотно вырвавшихся у него о самом себе, с тем грустным взглядом на жизнь, который привел его к тому чтобы полагать условие человеческого счастия в полном забвении прошлого, я убедился, что лицо его не обмануло меня, по крайней мере в двух отношениях: он страдал, как немногие страдают, и в английской крови его была примесь чужеземной расы.
— Вы слышали, если я не ошибаюсь, о настоящей причине болезни мистера Канди? начал он. — В тот вечер как леди Вериндер давала обед, шел проливной дождь. Хозяин мой возвращался назад в одноколке и приехал домой насквозь мокрый. Там он нашел записку от больного, дожидавшагося его и, к несчастию, тотчас отправился навестить заболевшего, даже не переменив платья. Меня в тот вечер тоже задержал один больной в некотором расстоянии от Фризингалла. Вернувшись на следующее утро, я застал грума мистера Канди, ожидавшего меня в большой тревоге; он тотчас провел меня в комнату своего господина. К этому времени беда уже разыгралась: болезнь засела в нем.
— Мне эту болезнь описывали под общим названием горячки, сказал я.
— Да и я не могу описать ее точнее, ответил Ездра Дженнингс: — с самого начала и до конца горячка эта не определялась специфически. Я тотчас послал за двумя городскими медиками, приятелями мистера Канди, чтоб они навестили его и сказала мне свое мнение о болезни. Они соглашались со мной, что это дело сериозное; но оба сильно противилась моему взгляду на способ лечения. Мы совершенно расходилась в заключениях, выведенных нами по пульсу больного. Оба доктора, имея в виду быстроту биения, объявила единственно возможным ослабляющий путь лечения. С своей стороны, я признавал быстроту пульсации, но кроме того обратил их внимание на её опасную слабость, — признак истощения организма, явно требовавшего возбудительных лекарств. Оба доктора стояли за отвар из гречневой муки, лимонад, ячменную воду и тому подобное. Я хотел давать ему шампанского или водки, аммиаку и хинину. Как видите, сериозное разногласие во мнениях! Разногласие между двумя докторами, пользовавшимися упроченною местною репутацией, и каким-то иностранцем, принятым в помощники. В первые два мне ничего не оставалось более, как уступить старшим и мудрейшим, а между тем больному становилось хуже да хуже. Я вторично попробовал обратиться к ясному, неопровержимо ясному доказательству пульсации. Быстрота её не угомонилась, а слабость возросла. Оба доктора обиделись моих упрямством. "Вот что, мистер Дженнингс", говорят: — "что-нибудь одно: или мы будем лечить его, или ужь вы лечите." Я говорю: "господа, позвольте мне подумать минут пять, а я вам отвечу так же просто, как вы спрашиваете." Прошло пять минут, а ответ мой был готов. Спрашиваю их: "Вы положительно отказываетесь испытать возбудительные средства?" Они отказались. "А я, господа, намерен тотчас же испытать их." — "Попробуйте, мистер Дженнингс, — и мы тотчас отказываемся лечить." Я послал в погреб за бутылкой шампанского, и собственноручно поднес больному полстакана. Оба доктора взялись за шляпы и вышли вон.
— Вы приняли на себя большую ответственность, оказал я: — на вашем месте я, кажется, побоялся бы.
— На моем месте, мистер Блек, вы вспомнили бы, что мистер Канди взял вас к себе помощником в таких обстоятельствах, вследствие которых вы стали должником его на всю жизнь. На моем месте, вы видели бы, что ему становится час от часу хуже, и скорее рискнули бы всем на свете, чем допустили, чтоб единственный на земле друг умер на ваших глазах. Не думайте, что я вовсе не сознавал своего страшного положения! Бывали минуты, когда я чувствовал все горе моего одиночества, всю опасность ужасной ответственности. Будь я счастливый, зажиточный человек, мне кажется, я пал бы под бременем взятой на себя обязанности. Но у меня никогда не бывало счастливой поры, на которую я мог бы оглянуться; никогда у меня не было спокойствия духа, которое я мог бы поставить в противоположность тогдашней тревоге ожидания, — и я остался непоколебимо верен своей решимости до конца. В то время дня, когда моему пациенту становилось лучше, я пользовался необходимым отдыхом. В остальные же сутки, пока жизнь его была в опасности, я не отходил от его постели. На закате солнца, как всегда бывает, начинался свойственный горячке бред. Он более или менее длился всю ночь и вдруг прекращался в то страшное время раннего утра, — от двух до пяти часов, — когда жизненные силы самых здоровых людей наиболее ослаблены. Тогда-то смерть косит обильнейшую жатву жизни. Тогда-то я вступал в бой со смертью у постели, споря за то, кому из нас достанется лежащий на ней. Я ни разу не поколебался продолжить лечение, на которое поставил все, как на карту. Когда вино оказалось недействительным, я испытал водку. Когда прочие возбудительные утрачивали свое влияние, я удваивал прием. После долгого ожидания, — подобного, надеюсь, Бог не допустит мне пережить еще раз, — настал день, когда быстрота пульсации слегка, но все-таки заметно, уменьшилась; и что еще лучше, в самом биении пульса произошла перемена: оно стало несомненно тверже и сильнее. Тогда я понял, что спас его; и тут, признаюсь, я не выдержал. Я положил исхудалую руку бедняги обратно на постель и всплакнул навзрыд. Истерическое облегчение, мистер Блек, больше ничего! Физиология учат, — и весьма справедливо, — что некоторые мущины родятся с женским темпераментом, — и я один из них!
Он изложил это сухое, научное оправдание своих слез совершенно спокойно и безыскусственно, как и все что говорил до сих пор. Тон и манера его с начала и до конца обличала в нем особенное, почти болезненное желание не навязываться на мое участие.
— Вы, может-быть, спросите, зачем я докучал вам этими подробностями? продолжил он: — по-моему, это было единственное средство, мистер Блек, подготовить вас как следует к тому, что я хочу вам сказать. Теперь, когда вам известно в точности, каково было мое положение во время болезни мистера Канди, вы легко поймете, как сильно я нуждался по временам в противодействии нравственному гнету каким-нибудь развлечением. Несколько лет тому назад я возымел претензию написать, в часы досуга, книгу, посвященную собратьям по профессии, — книгу по чрезвычайно запутанному и мудреному вопросу о мозге и нервной системе. Труд мой, по всей вероятности, никогда не будет кончен, а конечно, ужь никогда не напечатается. Тем не менее я часто коротал за ним часы одиночества, и он-то помогал мне проводить тревожное время, исполненное ожиданий, у постели мистера Канди. Я, кажется, говорил вам, что он бредил? и указал время, в которое бред начинался?
— Да.
— Я довел тогда мое сочинение до того отдела, который касался именно вопроса о бреде. Я не стану более докучать вам моею теорией по этому предмету; ограничусь лишь тем, что вам теперь интересно будет узнать. В течении моей медицинской практики, мне часто приходило в голову сомнение, имеем ли мы право, — в случаях болезни с бредом, — заключать, что утрата способности связно говорить необходимо влечет за собой утрату способности связно мыслить. болезнь бедного мистера Канди подала мне возможность проверить это сомнение на опыте. Я владею искусством скорописания и мог записывать все "бредни" больного, по мере того как они вырывалась из уст его. Понимаете ли, мистер Блек, к чему я привел вас наконец?
Я понимал это весьма ясно и с нетерпением ждал продолжения.
— В разное время, продолжил Ездра Дженнингс: — я воспроизводил скорописные заметки обыкновенным почерком, — оставляя большие пробелы между прерванными фразами и даже отдельными словами в том порядке, как их произносил мистер Канди. Полученный результат я обработал на том же основании, какое прилагается к складыванию детских "разрезных картинок". Сначала все перемешано; но потом можно привести в порядок и надлежащую форму, если только вы возьметесь как следует. Поступая по этому плану, я заполнял пробелы на бумаге тем, что, судя по смыслу слов и фраз с обеих сторон пробела, желал сказать больной; переменял снова и сызнова до тех пор, пока мои прибавления начинали естественно вытекать из предыдущих слов и свободно примыкать к последующим. Вследствие этого я не только заполнил долгие часы досуга и тревоги, но и достиг (как мне казалось) некоторого подтверждении своей теории. Говоря проще, когда я сложил прерванные фразы, то нашел, что высшая способность мышления продолжала действовать в уме больного более или менее последовательно, между тем как нисшая способность выражения оказывалась крайне несостоятельною и расстроенною.
— Одно слово! горячо перебил я: — встречается ли мое имя в этих бреднях?
— А вот послушайте, мистер Блек. В числе письменных доказательств поставленного мной тезиса, — или, лучше оказать, в числе письменных опытов, направленных к подтверждению моего тезиса, — вот одно, в котором встречается ваше имя. Однажды голова мистера Канди целую ночь была занята чем-то происшедшим между им и вами. Я записал на одном листке бумаги его слова, по мере того как он произносил их, а на другом листочке связал их промежуточными фразами собственного изобретения. В результате (как говорят математики, получилось совершенно понятное изложение, — вопервых некоего действительного происшествия в прошлом, а вовторых, некоего намерения мистера Канди в будущем которое он исполнил бы, еслибы не подвернулась болезнь и не помешала ему. Теперь вопрос, то ли это, или не то воспоминание, которое он напрасно пытался возобновить в себе, когда вы посетили его нынче утром.
— Без всякого сомнения! ответил я: — Вернемтесь поскорее а просмотрим эти бумаги.
— Невозможно, мистер Блек.
— Почему?
— Поставьте себя на минуту в мое положение, сказал Ездра Дженнингс: — открыли ль бы вы постороннему то, что бессознательно вырывалось из уст больного страдальца и друга, не узнав сначала, точно ли в этом есть необходимость, которая могла бы оправдать вас?
Я сознавал, что он бесспорно прав в этом отношении, но тем не менее попробовал обсудить вопрос.
— В деле столь щекотливом, как вы его описываете, возразил я: — мое поведение главнейшим образом зависело бы от самого свойства этого открытия, смотря по тому, компрометтирует ли оно моего друга или нет.
— Я давно устранил всякую необходимость обсуждать вопрос с этой стороны, оказал Ездра Дженнингс: — и тех случаях, когда мои заметки заключали в себе нечто такое, что мистер Канди желал бы сохранить втайне, я уничтожал самые заметки. Теперь мои письменные опыты у постели друга не заключают в себе ничего такого, что он поколебался бы сообщать другом, еслибы память его возвратилась. В настоящем же случае, как я не без основания полагаю, заметки мои содержат в себе именно то, что он хотел оказать вам....
— И все-таки не решаетесь?
— И все-таки не решаюсь. Вспомните, каким путем я добыл эта сведения! Как ни безвредны они, я все-таки не могу превозмочь себя и выдать их вам, если вы сначала не убедите меня, что в этом есть настоятельная надобность. Ведь он был так отчаянно болен, мистер Блек, так бессильно зависел от меня! Неужели я слишком требователен, прося вас только намекнуть мне, чем вы заинтересованы в утраченном воспоминании, или в чем оно заключается, по вашему мнению?
Ответить ему по всею откровенностью, на которую вызывала его речь и самое обращение со мной, значило бы открыто сознаться, что меня подозревают в покраже алмаза. Но хотя Ездра Дженннигс и значительно усилил во мне участие, которое я почувствовал к нему с самого начала, все жь он еще не одолел во мне непобедимого отвращения от признания в своем позорном положении. Я снова прибегнул к тем объяснительным фразам, которые подготовил в ответ на любопытные расспросы посторонних.
На этот раз я не мог пожаловаться на недостаток внимания со стороны того лица, к которому я обращался. Ездра Дженнингс слушал меня терпеливо и даже охотно до самого конца.
— Мне весьма прискорбно, мистер Блек, что я возбудил ваши ожидания для того только чтоб обмануть их, сказал он: — в течение всей болезни мистера Канди, от начала и до конца, у него не проскользнуло ни одного слова об алмазе. Дело, в связи с которым он произносил ваше имя, уверяю вас, не имеет никакого явного отношения к пропаже или розыску драгоценности мисс Вериндер.
Пока он договаривал, мы достигли того места, где большая дорога, по которой мы шли, разветвляется на две. Одна вела к дому мистера Абльвайта; другая пролегала в болотистой местности и направлялась к селению милях в двух или трех. Ездра Дженнингс остановился у дороги, ведшей к селению.
— Мне в ту сторону, сказал он: — искренно сожалею, мистер Блек, что не могу быть вам полезным.
В голосе его слышалась искренность. Кроткие, темные глаза его остановилась на мне с выражением грустного участия. Он поклонился и не говоря более ни слова, пошел по дороге к селению. Минуты две я стоял, глядя, как он все дальше и дальше уходил от меня, все дальше и дальше унося с собой то, что, по твердому убеждению моему, составляло отыскиваемый мною ключ к разрешению загадки. Пройдя еще немного, он оглянулся. Видя меня все на том же месте где мы расстались, он остановился, как бы раздумывая, не хочу ли я еще поговорить с ним. Некогда было мне обсуждать свое положение, — я терял удобный случай, быть-может на самой точке перелома в моей жизни, и все это из потворства пустому самолюбию! Я позвал мистера Дженнингса сказав самому себе: "теперь нечего делать. Надо открыть ему всю правду."
Он тотчас вернулся. Я пошел по дороге навстречу к нему.
— Мистер Дженнингс, сказал я: — я не совсем искренно отнесся к вам. Я заинтересован в утраченном воспоминании мистера Канди вовсе не Лунным камнем. Я приехал в Йоркшир по сериозному личному делу. У меня лишь одно извинение в том, что я не вел дело на чистую. Мне невыразимо тяжело передавать кому бы то ни было каково мое настоящее положение.
Ездра Дженнингс поглядел на меня с видом замешательства, которое я замечал в нем и прежде.
— Я не имею ни права, ни желания вмешиваться в ваши личные дела, мистер Блек, сказал он: — позвольте мне с своей стороны извиниться в том, что я (совершенно нечаянно) подвергнул вас тягостному испытанию.
— Вы имеете полное право, возразил я, — назначать условия, на которых почтете возможным передать мне слышанное вами у постели мистера Канди. Я понимаю и ценю деликатность, руководящую вас в этом деле. Как же я могу расчитывать на ваше доверие, если откажу вам в своем? Вы должны знать и узнаете, почему я заинтересован тем, что мистер Канди желал сказать мне. Если я ошибусь в своих ожиданиях, и если окажется, что вы не будете в состоянии помочь мне, узнав в чем я действительно нуждаюсь, — то я вверяю свою тайну вашей чести, — и что-то говорит мне, что я не напрасно вверяю ее.
— Постойте, мистер Блек. Прежде того, мне надо вам оказать пару слов.
Я взглянул на него с удивлением. Им, казалось, овладело какое-то ужасное волнение, а потрясло его до глубины душа. Смуглый цвет его лица перешел в зеленоватую, смертную бледность; глаза внезапно и дико заискрились; голос вдруг упал и стал глуше, строже, смелее нежели до сих пор. Тайные свойства этого человека, добрые или злые, — трудно было решать в эту минуту, — выступили наружу и промелькнула предо мной внезапно, как вспышка молнии.
— Прежде нежели вы что-нибудь вверите мне, продолжил он: — вам следует знать и вы узнаете, при каких обстоятельствах я был принят в дом мистера Канди. Я не утомлю вас длиннотами. Я не имею обыкновения, сэр, (как говорится) рассказывать свою историю кому бы то на было. Моя история умрет по мной. Я прошу позволения оказать вам только то, что я говорил мистеру Канди. Если, выслушав меня, вы все-таки решитесь передать мне то, что хотели, тогда располагайте моим вниманием и услугами. Не пройдтись-ли вам?
Подчинившись влиянию подавленной скорби в его лице, я молча, знаком, ответил на вопрос. Мы пошли.
Пройдя несколько сот шагов, Ездра Дженнингс остановился у пролома в грубо-сложенной каменной стене, которая разгораживала здесь болото от дороги.
— Не хотите ли отдохнуть, мистер Блек? спросил он: — теперь я не то что прежде, и некоторые вещи волнуют меня.
Я, конечно, согласился. Он вывел меня сквозь пролом к торфяной куче в кустарнике, защищенной по стороны дороги низенькими деревцами, а по ту сторону её открывался унылый вид на обширную, темную пустыню болота. В последние полчаса собралась туча. Дневной свет померк; даль скрывалась в тумане; природа глядела кротко, тихо, бесцветно, — без улыбки.
Мы сели молча. Ездра Дженнингс поставил возле себя шляпу, устало провел рукой по лбу, устало поправил свои диковинные волосы. Он бросил прочь маленький букетец диких цветов, словно возбуждаемые им воспоминания теперь язвили его.
— Мистер Блек! вдруг заговорил он: — вы попали в дурное общество. На мне тяготело в течение нескольких лет ужасное обвинение. Жизнь моя разбита, доброе имя утрачено.
Я хотел заговорить. Он остановил меня.
— Нет, сказал он: — извините меня; еще не время. Не спешите выражать участие, о котором в последствии можете пожалеть. Я упомянул о тяготевшем надо мной обвинении. В связи с ним есть обстоятельства, которые говорят против меня. Я не в силах сознаться, в чем заключается обвинение, и не в состоянии, совершенно не в состоянии, доказать свою невинность. Я могу лишь заявить ее. И я заявляю вам ее, сэр, подтверждая клятвой, как христианин. Я мог бы дать вам честное слово, но мое честное слово теперь не имеет значения.
Он опять замолчал. Я оглянулся на него; но он не ответил мне своим взглядом. Все бытие его, по-видимому, было поглощено мукою воспоминаний и усилиями высказаться.
— Я мог бы многое поразказать вам, продолжал он: — о беспощадном обращении со мною собственной моей семьи, и беспощадной вражде, которой я достался в жертву. Но зло сделано, и теперь его не поправишь. Я по возможности не желаю докучать вам, сэр, и огорчать вас. При начале моего поприща в этой стране, подлая клевета, о которой я упоминал, поразила меня раз и навсегда. Я отказался от видов на свою профессию, темная неизвестность осталась мне единственною надеждой. Я расстался с любимою женщиной: мог ли я осудить ее на дележ моего позора? В одном он дальних уголков Англии открылось место помощника врача. Я взял это место. Оно сулило мне спокойствие; оно, по-видимому, обещало мне и неизвестность. Я ошибся. Злые толки, пользуясь временем и удобным случаем, пробираются не спеша и далеко доходят. Обвинение, от которого я бежал, преследовало меня. Я был предупрежден о его приближении и мог добровольно покинуть свое место с выслуженным аттестатом, который доставил мне другое в другом отдаленном округе. Снова прошло несколько времени, и снова клевета, губившая мое доброе имя, отыскала меня. Ни этот раз я не получил предуведомления. Хозяин сказал мне: "мистер Дженнингс, я ни в чем не могу на вас пожаловаться; но вы должны оправдаться или оставить меня". Мне предстоял только один выбор, — я оставил его. Бесполезно останавливаться на том, что я вытерпел после этого. Мне всего сорок. Взгляните мне в лицо, и пусть оно раскажет вам историю нескольких бедственных лет. Кончилось тем, что я забрел сюда и встретил мистера Канди. Ему нужен был помощник. Относительно моей способности я сослался на прежнего хозяина. Оставался вопрос о моем добром имени. Я сказал ему то же, что и вам теперь, и несколько более. Я предупредил его, что встретятся затруднения, хотя бы он и поверил мне. "Здесь как и всюду, говорил я, — я презираю преступное укрывательство под вымышленным именем: во Фризингалле я не безопаснее чем в иных местах от грозной тучи, которая несется за мной, куда бы я ни пошел." Он отвечал: "я ничего не делаю вполовину, верю вам и жалею вас. Если вы рискнете на то что может случаться, и также рискну." Благослови его Всемогущий Бог! Он дал мне убежище, дал занятия, дал спокойствие духа, а теперь вот уже несколько месяцев как я твердо уверен в невозможности ничего такого, что заставило бы его пожалеть об этом. — Клевета заглохла? спросил я.
— Нет. Клевета делает свое дело попрежнему. Но когда она выследит меня здесь, будет поздно.
— Вы оставите это место?
— Нет, мистер Блек, я умру. Бот уже десять лет как я страдаю неизлечимым, затаенным недугом. Я не скрываю от вас, что давно бы позволил этим страданиям убить меня, не будь у меня единственного и последнего интереса в жизни, который все еще придает некоторое значение моему существованию. Мне надо обезпечить одну весьма дорогую особу, которой я никогда не увижу. Маленького моего наследства едва достаточно для её независимого положения на свете. Надежда увеличить его некоторою суммой, если только я проживу достаточное время, побуждала меня противиться болезни теми паллиативными средствами, какия только я мог придумать. Один из действительнейших паллиативов в моей болезни — опиум. Этому-то всемогущему и всеоблегчающему лекарству я одолжен несколькими годами отсрочки моего смертного приговора. Но даже его целительная сила имеет предел. Усиление болезни постепенно заставило меня перейдти от употребления опиума к злоупотреблению им. Я наконец ощущаю последствия. Моя нервная система потрясена; мои ночи ужасны. Конец не далеко. Пусть его приходит, я не даром жил и трудился. Маленькая сумма почти сколочена, и у меня есть средства пополнить ее, в случае если последние остатки жизни изменят мне скорее нежели я надеюсь. Ужь право не знаю, как это я увлекся до того, что рассказал вам все это. Я не считаю себя столь ниским, чтобы возбуждать ваше сожаление. Но, быть-может, вы охотнее поверите мне, узнав, что я сказал вам это при полной уверенности в близкой смерти. Нечего скрывать, мистер Блек, что вы меня интересуете. Я хотел воспользоваться утратой памяти моего друга для того, чтобы поближе познакомиться с вами. Я расчитывал на мимолетное любопытство с вашей стороны относительно того, что он хотел вам сказать и на возможность удовлетворить это любопытство с моей стороны. Извинительна ли сколько-нибудь моя навязчивость? Пожалуй, отчасти. У человека, жившего моею жизнью, бывают горькия минуты когда он размышляет о человеческой судьбе. Вы пользуетесь молодостью, здоровьем, богатством, положением и свете, надеждами впереди, вы и подобные вам показывают мне светлую сторону человеческой жизни и пред кончиной примиряют меня с миром, который я покидаю. Чем бы на кончился этот разговор между нами, я не забуду какое добро вы мне сделали этим. Теперь от вас зависит, сэр, сказать мне то что вы предполагали, или пожелать мне доброго утра.
На это у меня был лишь один ответ. Ни минуты не колеблясь, я рассказал ему всю правду также откровенно, как она рассказана мной на этих страницах. Он дрожал всем телом и глядел на меня, затая дыхание, когда я дошел до главного события в моих приключениях.
— Несомненно, что я входил в комнату, сказал я, — несомненно, что я взял алмаз. На эта два факта я могу заявить лишь одно: что бы я ни делал, но это было сделано мною бессознательно....
Ездра Дженнингс в волнении схватил меня за руку.
— Стойте! сказал он: — вы навели меня на большее чем вы думаете. Вы никогда не имели привычки употреблять опиум?
— С роду не пробовал.
— Не были ли ваши нервы расстроены в то время прошлого года? Не были ли вы сами беспокойны и раздражительны против обыкновения?
— Да.
— И плохо спали?
— Ужасно. Многия ночи я вовсе не засыпал.
— Не был ли день рождения исключением? Постарайтесь припомнить. Хорошо ли вы спали в тот день?
— Помню! Я спал крепко.
Он выпустил мою руку так же внезапно как и взял ее, и поглядел на меня подобно человеку, освободившемуся от последнего сомнения.
— Это замечательный день и в вашей, и в моей жизни, важно проговорил он: — я совершенно уверен, мистер Блек, вопервых, что в моих заметках, собранных у постели больного, находится то, что мистер Канди хотел сказать вам сегодня поутру. Погодите! Это еще не все. Я твердо убежден в возможности представать доказательство, что вы бессознательно вошли в комнату и взяли алмаз. Дайте мне время подумать и поразспросать вас. Я думаю, что восстановление вашей невиновности в моих руках!
— Объяснитесь, ради Бога! Что вы хотите сказать?
В жару вашего разговора, мы прошли несколько шагов за купу молодой поросли, до сих пор скрывавшую нас из виду. Не успел Ездра Дженнингс ответить мне, как его окликнул с большой дороги какой-то человек, сильно встревоженный и очевидно искавший его.
— Иду! крикнул он в ту сторону: — скореховько иду! — Он обернулся ко мне: — Вон в том селении ждет меня трудно-больной; я должен был быть у него полчаса тому назад, надо сейчас же отправиться. Дайте мне два часа сроку и заходите опять к мистеру Канди; я обязуюсь быть к вашим услугам.
— Могу ли я ждать? воскликнул я с нетерпением. — Нельзя ли вам успокоить меня хоть одним словом, прежде чем мы расстанемся?
— Это слишком сериозное дело чтобы так поспешно объяснить его, мистер Блек. Я не по своей воле испытываю ваше терпение, я только продлил бы ожидание, еслибы захотел облегчить его теперь же. Чрез два часа во Фризингалле, сэр!
Человек на большой дороге опять окликнул его. Он поспешил к нему и оставил меня.